Рыска поглядела вниз и, напротив, поскорей села.
– Высоченный-то какой…
– А ты не смотри, – посоветовал Жар. – Ты катайся!
И коварно толкнул ее в спину.
Девочка с визгом заскользила вниз по «рылу», распахивая солому. Внутри та оказалась теплой и пыльной, щекочущейся до одури, а внизу от стога вообще откололся кусок, и еще несколько шагов Рыска ехала по стерне на нем, как на быстро истончающейся подушке.
Не успела девочка отдышаться и проморгаться, как в спину ей врезался Жар, тоже вопящий и хохочущий.
– А?! – заорал он. – Еще?!
Рыска обернулась и надела ему на голову охапку тут же осыпавшейся соломы. Друг не остался в долгу, и вскоре оба не только согрелись, но и вспотели. А потом наперегонки бросились карабкаться на стог.
Катались и по очереди, и упряжкой, и задом, и передом, и даже стоя (правда, недолго). Приноровившись, дети с разбегу взлетали на верхушку, как белки. Солома клочьями летела в стороны, при дневном свете было бы видно, что стог стоит в большущем желтом пятне, а ветерок растягивает его все шире.
Потом Жар сообразил подтащить к «свиному заду» несколько охапок соломы, и забава стала еще веселей и громче: молчать, съезжая с такой крутизны, даже у мальчишки получалось через раз. А-а-а-а! Ш-ш-шурх! Плюх! И тут же сверху: «Береги-и-ись!» – и надо скорей откатываться в сторону, чтобы подруга не шмякнулась тебе на голову. Дети раскраснелись, колкая полова набилась за шиворот и в штаны, но останавливаться и вытряхивать было некогда – еще пол-лучины, и пора бежать на хутор, а то дом запрут на ночь. Скребись потом в ставни, клянчи у Фесси, чтоб встала и, нещадно бранясь, открыла.
– Ну, еще по разку – и хватит! – наконец решил Жар.
Рыска согласно кивнула и, растягивая удовольствие, села на краю, свесив ноги. Друг притулился рядышком. Стог был выше заборов, и веска лежала перед детьми, как россыпь шкварок на сковородке. Кое-где мерцали искорки-окошки, хныкал ребенок – совсем маленький, как кошка вякает.
– А где твоя изба?
– Вон, – сразу указала девочка, глядевшая в ту же сторону. Вздохнула: – Родители, наверное, спят уже. Или мать у заднего окна сидит, прядет. Там рама старая, дует, так мама в шерстяном платке и волосы распустила. Они у нее длинные, ниже пояса, и густые-густые…
Мальчик смущенно потеребил нижнюю губу.
– А я свою вообще не помню… Хочешь, подкрадемся и в окно заглянем? – оживился Жар.
Рыска встрепенулась, но почти сразу же сникла и помотала головой:
– Не-а. Давай лучше еще по два разка скатимся!
Хольга была прекрасна. Тонкие безупречные черты лица словно вышли из-под резца гениального скульптора – ни одной лишней линии на отполированном до теплого блеска мраморе. Золотые локоны шалью ниспадали до пояса, перемешиваясь с сиянием солнца за спиной Богини. Длинное белое одеяние плотно облегало тонкий стан, собираясь в складки только от колен. Из-под подола трогательно выглядывал розовый пальчик в петельке сандалии.
– О Благодатная! – упоенно взвыл молец, падая на колени и утыкаясь лбом в плотное и ароматное, будто застывшая манка, облако. – Какой великой чести удостоился я, ничтожный!
Богиня торжественно воздела руки, и просторные рукава заплескали на ветру, как лебединые крылья. В пронзительно-голубом небе мириадами струн пела паутина судеб-дорог, уходящих во все стороны, многажды скрещивающихся, а кое-где и спутанных уродливыми клубками. Некоторые были толще остальных, некоторые ярче, несколько аж светились, бросая блики на соседние.
Молец упоенно всхлипнул:
– Что мне сделать, Лучезарная, дабы услужить Тебе? Приказывай – я все исполню!
Хольга матерински ему улыбнулась, а потом вдруг шкодно подмигнула и одним неуловимым движением спустила одеяние с плеч, оставшись в чем ветер родил.
– Иди же ко мне, противный! – сказала она и щелкнула зубами.
Молец с воплем ужаса отшатнулся и рухнул на пол возле лавки. Масляные светцы, расставленные по молельне, почти все прогорели. Слабо трепыхались только два, не освещая, а притягивая взгляд. В углу шуршала и греховно хрупала мышь, не иначе стянув из жертвенной чаши освященный сухарик.
– Приснится же такое паскудство, – пробормотал молец, одной рукой потирая ушибленный копчик, а другой придерживая бешено бьющееся сердце. Статуя Хольги, тоже беломраморная, но уже изрядно подкопченная дымом, мрачно и укоризненно взирала на него с постамента. – С чего бы это? Может, Богиня мне испытание ниспосылала?
Молец припомнил, что ощутил при взгляде на обнаженную Хольгу, и догадался, что испытание он провалил.
– Или это знамение было? – с надеждой предположил он, гоня грешные мысли. Последний светец с тонким шипением угас, в молельне стало совсем темно.
Молец, кряхтя, поднялся и обошел статую. Та безмолвствовала, предоставляя служителю самому толковать сон. Затихла и мышь. Зато от приоткрытого (иначе вовсе в святом дыму угоришь!) окошка стали доноситься странные отголоски, словно бы вопли, приглушенные расстоянием.
Изумленный молец на цыпочках подкрался к окну, осторожно – в памяти сразу всплыл саврянский налет – его приоткрыл, да так и застыл вторым изваянием.
По общинному стогу, засахаренному луной, скакали роготуны.
Молец с нажимом протер глаза, силясь понять, не продолжение ли это позорного сновидения.
Роготуны не исчезли. Черные верткие фигурки то появлялись на гребне, то резко пропадали, будто кривляясь и дразня мольца.
«Дети, – сообразил он, и оторопь сменилась нарастающей злостью. – Вот паршивцы, Сашиевы щенки! Всю ж солому испаскудят! Сейчас как возьму хворостину да погоню до самых оврагов…»